Казалось, что бабушки будут всегда Шершавой ладонью разглаживать детство. Но весны бурлили, смывая года, Я в пенье ручьёв слышал времени бегство.
Я рано заметил бескрайность небес, Себя ощущая летящей искрою Сквозь ветрено-тёмный пугающий лес. О страхе своём лишь сегодня открою.
За няню, за мать, за отца, за себя Нас бабушки грели добры и суровы. Война прокатилась, мужей истребя… В любви к нам спасались печальные вдовы.
Двужильные бабки эпохи шальной, Казалось, без сна и еды обходились. Они родились под царевой зарей, В них силы великой России таились.
Два дома лежало на бабке моей — Её дочерей — и родной, и приемной. Увы, большевистский был норов у ней, С металлом команд по-крестьянски упорный.
Мы строем ходили туда и сюда, Но всё-таки были одеты и сыты. Но как сверх талонов бывала еда — Подобные тайны во времени скрыты.
Как жаль, что нам песен не пел соловей, О Боге молчала стальная эпоха, А вместо хоругвей портреты вождей Взирали на нас, провинившихся, строго.
Хлебнула и бабушка в детстве беды, Оставшись без матери в ранней дороге. От ног её босых знал иней следы, Коровьей мочой грела девочка ноги.
Потом революция била её, Оставив на сердце глубокие шрамы. Кружило над каждой семьёй вороньё — Сестра с пяти лет заменила ей маму.
Характер был мягкий у старшей сестры. Пространством и временем их разделило. Пятнадцать лет каторги, ох, не быстры, Но, к счастью, отца там не съела могила.
И мать их полячка пошла за отцом Без шума и помпы графинь-декабристок. Домишко в Иркутске стал польским дворцом, Но климат сибирский был враг феминисток.
За трудный характер как бабку винить — Всю жизнь она шла над глубоким обрывом, Петлёй чуть не стала из прошлого нить. Смело ту эпоху как атомным взрывом.